И он снова схватил письмо пани Бронич в надежде найти ответ на эти страшные вопросы. Еще раз прочел место о воле божьей и о том, как виноват он перед Лианочкой, сколько зла ей причинил, а также, что она ему прощает; прочел и про молебен за него в костеле святой Ядвиги. А кончив, уставился на свечу и заморгал глазами.
«Как?.. Разве так можно?.. Чем же я виноват?»
И вдруг почувствовал, что теряет представление о том, где кончается правда и начинается ложь, где добро и где зло, справедливость и несправедливость. Ушла Линета, лишив его будущего, и одно за другим стало колебаться все, чем держится человек: разум, чувства, сама жизнь… Он знал только, что любил свою Лианочку больше жизни и никакого зла ей не желал, но, кроме этого, разум его отказывался что-либо понимать. Все, из чего слагается мыслящее существо, развеял, разметал вихрь несчастья.
Однако же он ее любил. В сознании его Линета как бы разделилась на теперешнюю и прежнюю. И стали вспоминаться ее голос, лицо, золотистые волосы, черные глаза, губы и стройная фигура, ее руки, чье тепло он столько раз ощущал губами. Силой воображения воскресил он ее, как живую, и понял, что не только любил, но и любит свою прежнюю Линету, безмерно тоскует по ней и безмерно страдает, ее утратив.
«И ты думала, я это перенесу?» – обратился он к ней мысленно.
Но так, значит, угодно было богу – в этом у него не возникало сомнений. И он долго сидел неподвижно, а когда очнулся, свеча до половины сгорела.
Но тут с ним произошло нечто странное.
Было такое впечатление, будто он отчалил от берега, и, как это бывает, показалось, что не он удаляется, а берег, где столько прожито, отодвигается от него. Он сам и все, что составляло его жизнь, – мысли, надежды, гордые замыслы, цели и планы, даже любовь, даже Линета и ее утрата, безысходная мука, которую он пережил, – все отдалилось, сделалось чужим, словно осталось на том берегу. И все постепенно скрывалось из виду, становясь все меньше, бледнее, воздушней, как сон. И отдаляясь, он чувствовал, что не хочет и не может вернуться в этот уже чужой ему край, что уцелевшая частица его существа целиком принадлежит тому таинственному, безграничному простору, который, маня и принимая, раскрывался перед ним…
ГЛАВА LVIII
Четыре дня спустя, на Успенье, которое совпало с Марыниными именинами, в Бучинек приехали Бигели со Свирским. Но Марыни дома не оказалось: она пошла с пани Эмилией в ясменьский костел. Услышав это, и пани Бигель с детками отправилась им вослед. Оставшись одни, мужчины заговорили о том, о чем вот уже несколько дней судачил весь город: о попытке Завиловского покончить с собой.
– Я три раза к нему заходил, – сказал Бигель, – но Елена Завиловская велела прислуге никого, кроме докторов, не пускать.
– И кроме меня, – вставил Поланецкий. – Сегодня я первый раз не смог его навестить, а в прошедшие дни по нескольку часов там проводил. Жене говорил, что занят в конторе.
– Расскажи, как это произошло? – спросил Бигель, желавший знать подробности, чтобы потом, по своему обыкновению, все обстоятельно взвесить.
– Дело было так: Игнаций сказал, что пойдет к отцу в больницу. Я обрадовался, подумав, что это его отвлечет, и проводил его до ворот. Он обещался зайти утром ко мне, но оказалось, просто отделаться хотел, чтобы без помех пустить себе пулю в лоб.
– Значит, не ты первый узнал?..
– Нет. Я и в мыслях не допускал и спокойно прождал бы до утра. Но, к счастью, приехала Елена, узнав, что свадьба расстроилась…
– Это я ей сообщил, – перебил Свирский. – И она так огорчилась, что я даже удивился. Как будто предчувствовала беду!
– Она странная девушка, – сказал Поланецкий. – Я так и не смог от нее добиться, как это случилось, но, во всяком случае, она первая подала ему помощь, позвала докторов и, наконец, перевезла его к себе.
– А доктора как считают, он выживет?
– Да они сами не знают. У него, видимо, дрогнула рука, и пуля, пробив лобную кость, застряла в верхней части черепа. Извлечь ее оказалось делом несложным. Но выживет ли он, а если да, то не лишится ли рассудка, – неизвестно. Один врач опасается, как бы у него не отнялся язык, но пока неясно, останется ли он вообще жив.
Случай этот, всем уже известный и обсуждавшийся ежедневно в газетах, тем не менее производил каждый раз при упоминании о нем сильное впечатление. И сейчас тоже воцарилось молчание. Свирский даже побледнел: несмотря на свое атлетическое телосложение, он был чувствителен, как женщина.
– И все из-за этих лицемерок!
– Бог им судья, – тихо молвил сидевший тут же Васковский.
– Скажи, – обратился снова Бигель к Поланецкому, – а ты так ничего и не подозревал?
– Мне даже в голову не могло прийти, что он стреляться вздумает. Видно было, конечно, что он страдает. Когда мы ехали на извозчике, у него вдруг подбородок задрожал, я подумал, сейчас разрыдается. Но он гордец, он превозмог себя и внешне был спокоен. И главное, усыпило мою бдительность обещание Игнася назавтра зайти. Знаете, что я думаю? – добавил он после небольшой паузы. – Последней каплей было письмо пани Бронич. Игнаций дал мне его прочесть. Она написала, что это промысел божий, что он эгоист и сам во всем виноват, они же поступили по чести и совести, но ему прощают и молят бога, чтобы и он его простил, словом, нечто невообразимое! Я видел, это ужасно на него подействовало, – представляю себе, что должен чувствовать такой экзальтированный, глубоко обиженный человек, когда вдруг его же выставляют обидчиком, когда он убеждается: все можно очернить, извратить, попрать – и разум, и правду, элементарные представления о справедливости, да еще прикрыться именем бога. Пусть меня лично это не касалось, но при виде такого цинизма, такой безнравственности я сам усомнился: да полно, в здравом ли я уме? Может быть, честность, справедливость – только химера, иллюзия?
И Поланецкий стал теребить бороду, разволновавшись при воспоминании о письме.
– Мне это понятно, – сказал Свирский. – Бывают минуты, когда и веруя можно наплевать на свою жизнь.
– Да, встречал я и таких, – словно сам с собой заговорил Васковский, потирая лоб. – Некоторые веруют не потому, что бога возлюбили, а из-за краха атеизма… веруют как бы от отчаяния. Если представлять себе, что там, на небесах, не отче милосердный, который руци возлагает на головы страждущих, а некто недоступный, непостижимый, безразличный, тогда можно называть его как угодно: абсолютом, нирваной… Тогда он – отвлеченное понятие, а не источник любви, и его тоже не полюбишь. Вот и лишает себя жизни человек, как случится несчастье.
– Все это так, – сказал Свирский недовольно, – но Завиловский лежит с размозженной головой, а они вон поехали куда-то на море и живут себе припеваючи.
– А почем вы знаете, может, не припеваючи? – спросил Васковский.
– Да ну их к черту!..
– Поверьте, они достойны сожаления. Истину нельзя попирать безнаказанно. Как ни оправдывай они себя, уважения никакими словами не вернешь. И втайне они начнут презирать друг друга, презрение перерастает в неприязнь, которая вытеснит любовь из их сердец. Чаша сия их не минет.
– Да пошли они к черту! – повторил Свирский.
– Милосердие божие грешникам нужнее, чем праведникам, – заключил Васковский.
Тем временем Бигель превозносил доброту и самоотверженность Елены Завиловской, разговаривая с Поланецким.
– Люди ведь невесть что начнут болтать, – заметил он.
– Это мало ее заботит, – отвечал Поланецкий. – Она с мнением света не считается, потому что не ждет от него ничего. У нее тоже своя гордость есть. К Игнацию она всегда питала расположение, и поступок его, должно быть, потряс ее. Вы ведь знаете историю Плошовского?..
– Я с ним даже знаком был, – ответил. Свирский. – Его отец первый предсказал в Риме, что из меня что-то выйдет… Говорят, Елена невестой Плошовского была?
– Нет, это выдумки, но втайне она как будто была в него влюблена. Под такой уж родился звездой… Одно верно: после смерти его она очень переменилась. Для нее, женщины религиозной, самоубийство его было страшным ударом. Каково это: не иметь даже возможности помолиться за упокой души любимого человека!.. А теперь вот еще Игнаций!.. Кто-кто, а она все делает, чтобы его спасти. Вчера, когда я был там, она ко мне вышла чуть живая – бледная, усталая, невыспавшаяся. А в доме есть ведь кому за ним ухаживать. Панна Ратковская мне сказала, что Елена спала за четыре дня не больше часа.