– Мы собирались в Шевенинген, – продолжала пани Бронич, – но с Линеткой это не так просто… Вокруг нее, – понизила она голос, – всегда столько поклонников увивается, вы не поверите; так и льнут. Да и при чем тут верить, не верить, достаточно на нее взглянуть. Муж-покойник как в воду глядел, когда ей еще только двенадцать было. «Вот посмотришь, – говорил, – сколько с ней будет хлопот, когда подрастет». Так оно и вышло, хлопот хватает. Муж вообще много чего предвидел… Я вам не говорила, он был последним Рю… Ах да, говорила! Своих детей у нас не было – первенец наш умер, а муж был старше меня на сорок лет, в последние годы относился ко мне… как отец.
«Какое это ко мне имеет отношение?» – подумал Завиловский.
– Его огорчало, что у нас сына нет, – продолжала пани Бронич. – То есть был, но я выкинула… – В голосе ее послышались слезы. – Мы его положили в спирт и долго хранили так… Ах, грустно вспоминать! Муж так печалился, что пресечется род Рю… Но довольно об этом! В конце концов он полюбил Линетку, как родную дочь, – она ведь ближайшая наша родственница, все, что после нас останется, к ней перейдет. Может, поэтому у нее столько кавалеров… Хотя при ее красоте это неудивительно. Но если б вы знали, какое это мученье и для нее, и для меня! В Ницце два года назад один португалец, граф Жоао Колимасао из рода Алькантаров, так совсем голову из-за нее потерял, просто до смешного. А в прошлом году в Остенде грек один… Сын банкира из Марселя, миллионер… Забыла его фамилию. Линетка, как фамилия того грека, ну, миллионера, помнишь…
– Тетя! – промолвила Линета с видимым неудовольствием.
Но «тетя» уже не могла остановиться, как паровоз на полном ходу.
– А, вспомнила! – сказала она. – Канафаропулос, секретарь французского посольства в Брюсселе.
Линета встала и пошла к Анете, которая разговаривала за обеденным столом с Плавицким.
– Рассерчала девочка… – провожая ее взглядом, пробормотала тетушка. – Не любит, когда о ее победах говорят, а я не могу удержаться! Меня-то можно понять, правда ведь? Посмотрите, стройная, высокая какая! Вытянулась девочка! Недаром ее Анетка то Лианкой, то Тростинкой называет, и впрямь на тростиночку похожа! Что удивительного, если все на нее оборачиваются. Я еще вам не рассказывала об Уфинском. Это наш близкий друг. Покойный муж очень его любил. Не слышали о пане Уфинском? Тот самый, который так искусно силуэты из бумаги вырезает. Его знают во всем мире. Затрудняюсь даже сказать, при каких только дворах он не вырезывал силуэтов, последний раз – принца Уэльского. Был еще венгр один…
Основский, сидевший рядом и забавлявшийся от нечего делать брелоком в виде карандашика, не выдержал.
– Еще парочку таких, и настоящий бал-маскарад получится, дорогая тетушка!
– Вот именно, вот именно! – подхватила та. – Я их только потому упоминаю, что Линетка отвергла всех до одного. Она у нас страшная патриотка! Вы и понятия не имеете, какая патриотка!
– И слава богу, – откликнулся Завиловский.
И встал, чтобы откланяться. Прощаясь с Линетой, он задержал ее руку в своей, и она ответила ему долгим пожатием.
– До завтра! – сказал он, глядя ей в глаза.
– До завтра… после пана Коповского. Про стихи не забудете?..
– Не забуду… ни за что не забуду, – ответил он взволнованно.
От Основских вышли они вместе с Плавицким, и когда оказались на улице, старик ударил его легонько по плечу и, приостановясь, сказал:
– Известно ли вам, молодой человек, что я скоро буду дедушкой?
– Известно, – отвечал Завиловский.
– Да, да! – повторил Плавицкий, блаженно улыбаясь. – А все-таки, доложу я вам: нет на свете ничего соблазнительней молодой замужней женщины!.. М-м-м… – И, восторженно поцеловав сложенные щепотью пальцы, он похлопал его по плечу и удалился. Издали еще раз донесся его слегка дребезжащий голос: «Нет ничего соблазнительней…»
Остальное заглушил уличный шум.
ГЛАВА XLV
С тех пор Завиловский стал каждый день бывать у тетушки Бронич. Иногда он заставал там Коповского. Портрет «Антиноя» в последнее время подвигался туго. Он не удовлетворял Линету, которая говорила, что не может никак схватить выражение, оно не такое, как надо, – словом, придется еще потрудиться. С Завиловским же сразу пошло быстрее.
– У Коповского такое лицо, что достаточно одного неверного штриха, не там положенной тени – и все пропало, – сказала она как-то. – А у пана Завиловского главное – сам характер передать.
Оба остались довольны. Коповский заявил даже, что не его, мол, вина, если таким его господь бог сотворил. Тетушка Бронич передавала потом слова Линеты по этому поводу: «Господь бог сотворил, сын божий грехи искупил, да дух святой не просветил». Этот приговор над беднягой Коповским обошел всю Варшаву.
Завиловский относился к нему с симпатией. Поняв после нескольких встреч, что Коповский безнадежно глуп, он и не помышлял ревновать его к Линете. Глазу же он являл приятное зрелище. Дамы тоже ему симпатизировали, хотя часто позволяли себе над ним подшучивать, точно играя, перебрасываясь им, как мячиком, друг с дружкой. Несмотря на глупость, Коповский не был ни мрачен, ни подозрителен. Нрав он имел покладистый, а улыбался так просто обворожительно, о чем, вероятно, знал, так как предпочитал улыбаться, а не хмуриться. Манеры у него были безукоризненные, держать себя в обществе он умел, одевался всегда по последней моде, в каковом отношении вполне мог служить образцом для Завиловского.
Часто ставил он вопросы несуразные, донельзя потешавшие молодых женщин. Однажды, когда тетушка Бронич распространялась о поэтическом вдохновении, поинтересовался у Завиловского: «А что для этого нужно?» Тот даже растерялся, затрудняясь ответить.
– Вы когда-нибудь писали стихи? – спросила его в другой раз Анета. – Попробуйте придумать рифму!
Коповский попросил отсрочки до завтра. Но назавтра или забыл о своем обещании, или не мог подыскать, а дамы оказались столь тактичны, что не напомнили. Созерцать его было им приятней, чем огорчать.
Весна между тем подходила к концу, приближался сезон скачек. И Основский предложил Завиловскому на все время скачек место в их экипаже. Завиловский сидел напротив Линеты и от души ею восхищался. В светлом платье и светлой шляпке, с улыбающимися черными глазами и спокойным, зарумянившимся на воздухе лицом, она казалась самой весной, ангелом небесным. Дома он сердцем, мыслями и воображением продолжал оставаться с ней. Привыкнуть к жизни, какую они вели, он не мог, чувствуя себя неловко в обществе молодых людей, обступавших экипаж, чтобы полюбезничать; но за все вознаграждало присутствие Линеты. Упоенный погожими солнечными днями, дуновением вольного теплого ветра, близостью молодой девушки, к которой он успел привязаться. Завиловский ощутил себя молодым и сильным. В лице его и в самом деле стало проглядывать нечто орлиное. А порой казалось ему, будто он неумолимый колокол, который звенит и звенит, возвещая о радости жизни, любви и счастья, сзывая на великое празднество жизнелюбия. Он много и легко писал, и в стихах его чудились словно бодрящий запах свежевспаханной земли, буйство молодой листвы, шум птичьих крыльев над пашней, необозримый простор полей и лугов. Он обрел уверенность в себе, перестав стыдиться своего ремесла перед посторонними, ибо знал: в нем есть, таится нечто, достойное быть возложенным к стопам любимой.
Поланецкий, который, несмотря на весь свой практицизм, был страстным любителем лошадей и завсегдатаем скачек, все это время видел Завиловского в обществе Основских и Линеты. Видел, с каким обожанием смотрит он на девушку, и стал как-то в конторе поддразнивать его, говоря, что он влюблен.
– Не я, а глаза мои! – отвечал Завиловский. – Но Основские скоро уедут, пани Бронич тоже, и все рассеется, как сон.
Но он говорил неправду, сам не веря, что это сон, который рассеется. Напротив, он чувствовал: для него началась новая жизнь, которую отъезд Линеты может вдребезги разбить.