Марыня подошла к этажерке с книгами, на которой лежали завернутые в папиросную бумагу фотографии, и, присев к маленькому столику рядом с Поланецким, принялась их развертывать.

– Эмилька вспомнила, как Литка незадолго перед смертью говорила: хорошо бы нам всем троим стать березками и расти рядышком. Помните? – спросила она.

– Помню. Ее еще поразило, что деревья живут так долго. И она задумалась, каким бы хотела стать, и решила: березкой, она ей особенно нравилась.

– А вы сказали, что хотели бы расти рядом… И мне захотелось здесь, на паспарту, нарисовать березы. Видите, даже начала, но плохо получается, давно не рисовала, и потом, я не умею так, по памяти.

И она показала Поланецкому березы, нарисованные акварелью на одной из фотографий, низко склонясь над нею, так как была немного близорука, и на мгновенье коснувшись волосами его виска.

Для него она давно уже была совсем не той Марыней, о которой он мечтал вечерами, возвратясь от пани Эмилии, и которая владела всеми его помыслами. Это время прошло, и мысли его были заняты другим. Но тот тип женщин, к которому она принадлежала, по-прежнему необычайно волновал его как мужчину. И когда волосы коснулись его виска и он совсем близко увидел ее матовое, чуть зарумянившееся личико, склоненный над рисунком стан, влечение к ней вспыхнуло с прежней силой, и кровь стремительней побежала в жилах, разгорячая воображение.

«А что, если сейчас поцеловать ее в глаза, в губы… – промелькнуло в голове. – Интересно, как она к этому отнесется?»

И им вдруг овладело страстное искушение уступить этому порыву, пускай даже и оскорбительному для нее. Хотя бы такой ценой вознаградить себя – и отомстить ей за долгое пренебрежение, за все горе, волнения и неприятности, которые он по ее милости испытал.

– Сегодня мне это кажется еще хуже, – продолжала меж тем Марыня, рассматривая рисунок. – К сожалению, деревья уже облетели, а я только с натуры умею рисовать.

– Нет, совсем не плохо, – возразил Поланецкий. – Но если эти березы должны изображать пани Эмилию, Литку и меня, почему же их четыре?

– Четвертая – это я, – немного смешавшись, ответила Марыня. – Мне тоже хотелось бы когда-нибудь расти вместе со всеми вами…

Поланецкий кинул на нее быстрый взгляд, а она торопливо заговорила, заворачивая фотографии:

– У меня столько воспоминаний связано с Литкой… В последнее время мы с ней и с Эмилькой почти не разлучались… И теперь Эмилька мне самый близкий человек… Я была им другом, как и вы… Не знаю, как бы это сказать… Нас было четверо, осталось трое, и общая память нас связывает… Литка нас связывает. Как вспомню о ней, тотчас начинаю думать об Эмильке и о… вас. Потому и нарисовала четыре березки. И фотографии три заказала, видите: одна Эмильке, другая мне, третья вам.

– Спасибо, – ответил Поланецкий.

– В память о ней, – крепко пожав протянутую им руку, сказала она, – мы должны простить друг другу все взаимные обиды.

– Я уже о них забыл, – отвечал Поланецкий. – Что до меня, я стремился к этому задолго до Литкиной смерти.

– Моя вина, что этого не случилось, простите меня.

Теперь она протянула ему руку. Поланецкий хотел было поднести ее к губам, но заколебался и вместо этого спросил:

– Итак, мир?

– И дружба, – сказала Марыня.

– И дружба.

Глаза ее светились тихой радостью, сообщая лицу такое доброе, доверчивое выражение, что Поланецкому невольно вспомнилась та, прежняя Марыня в лучах заходящего солнца на веранде кшеменьской усадьбы.

Но после Литкиной смерти подобные воспоминания казались ему неуместными, поэтому он поднялся и стал прощаться.

– Вы не останетесь у нас на вечер? – спросила Марыня.

– Нет, мне пора.

– Я скажу Эмильке, что вы уходите, – сказала она, направляясь к двери в соседнюю комнату.

– Она о Литке думает или молится, иначе сама бы пришла. Не надо ей мешать, а я приду завтра.

– И завтра приходите, и каждый день, хорошо? Помните, вы теперь для нас «пан Стах», – сказала Марыня, подходя к нему и с нежностью заглядывая в глаза.

Уже второй раз назвала она его так после Литкиной смерти, и Поланецкий задумался по дороге домой:

«Она ко мне очень переменилась. Держится так, словно уже моя невеста, и все оттого, что дала обещание умирающей девочке. Обязалась меня полюбить – и обязательно себя заставит! Ну, таких у нас хоть отбавляй!»

И внезапная злость охватила его.

«Знаю я эти рыбьи натуры с холодным сердцем и экзальтированной головой, набитой так называемыми принципами. Все ими делается из принципа, во имя долга, а чувств – ровно никаких! Я мог бы дух испустить у ее ног и не добиться ничего, но раз уж долг повелевает полюбить меня, она полюбит, причем всерьез».

В заграничных своих странствиях – или, во всяком случае, в прочитанных романах – Поланецкий сталкивался, видимо, совсем с иными женщинами. Но тут в нем пробудился здравый смысл.

«Послушай, Поланецкий, – заговорил голос рассудка, – но этим как раз и отличаются избранные, преданные натуры, на которые можно положиться, с кем можно связать свою жизнь. Не сходи с ума! Тебе ведь жена нужна, а не мимолетная любовная интрижка». Но Поланецкий не внял своему внутреннему голосу и продолжал упорствовать.

«Хочу, чтобы меня любили ради меня самого».

«Но ведь не важно, за что полюбили, – стал увещевать рассудок, – со временем полюбят и ради тебя самого, это в порядке вещей, важно, что после стольких перипетий и взаимных обид пали вдруг преграды, вот это почти что чудо, поистине божий промысел». Но Поланецкий все дулся.

Наконец на помощь рассудку пришло чувство – то влечение, которое он испытывал к Марыне, делавшее ее желанней всех остальных.

«Любишь ты ее или нет, – говорило оно, – но сегодня, когда ты ощутил ее близость, у тебя дыхание захватило. Отчего же тебя не бросает в дрожь рядом с другой женщиной? Подумай-ка!»

Но у Поланецкого был на все один ответ: «Рыба! рыба с принципами!»

Однако в голове опять промелькнуло: «Лови же ее, если она все-таки предпочтительней остальных. Другие женятся, пора и тебе. Да и чего тебе, собственно, нужно?.. Той любви, над которой ты первый готов посмеяться? Ну, хорошо, любовь угасла, но осталось влечение и убеждение: она – девушка честная и надежная».

«Да, но любовь, безразлично, от ума она или от сердца, – размышлял он, – дает решимость, а какая у меня решимость? Одни колебания, сомнения, которых раньше не было. И вообще, надо еще взвесить, что лучше: панна Плавицкая или приходно-расходное сальдо фирмы „Бигель и Поланецкий“? Деньги – это могущество и свобода, а свободой вполне можно воспользоваться, лишь когда руки не связаны и сердце не занято».

Поглощенный этими мыслями, пришел он домой и лег спать. Во сне привиделись ему березы на песчаных косогорах, ясные голубые глаза, и повеяло теплом от лица, обрамленного темными волосами.

ГЛАВА XXI

Несколько дней спустя, когда Поланецкий собирался утром в контору, к нему пожаловал Машко.

– У меня к тебе просьба, даже две, – сказал он. – Начну с денежной, тут легче сказать «да» или «нет».

– Финансовыми делами я, мой дорогой, занимаюсь в конторе, поэтому начни лучше со второй.

– Контора ваша тут ни при чем, просьба у меня частная. Деньги мне нужны, потому что я, как ты знаешь, женюсь. Расходов у меня больше, чем волос на голове, и вдобавок уйма неотложных платежей. И тебе платить тоже подходит срок – первый взнос по кшеменьской закладной. Так вот, не можешь ты отложить этот платеж еще на квартал?

– Если говорить совершенно откровенно, могу, но не хочу.

– Откровенность за откровенность: а что если я не уплачу в срок?

– Что же, со всяким бывает, – отвечал Поланецкий, – но ты, я знаю, заплатишь, не считай меня, пожалуйста, глупее, чем на самом деле.

– Почему ты так в этом уверен?

– Ты женишься, притом на богатой невесте; слухи о твоей несостоятельности могли бы тебе повредить. Из-под земли достанешь, но заплатишь.