Поэтому при мысли о Марыне, кроме горечи утраты и боли об утраченном счастье, Машко испытывал временами и приступы безграничного, почти безумного гнева и непреодолимую жажду мести. Человек с сильным характером, он никому не спускал обиды. И, входя к себе, цедил сквозь стиснутые зубы: «Не согласишься быть моей женой, я тебе этого не прощу, согласишься – все равно не прощу».

Меж тем к Марыне поспешил Плавицкий.

– Ты отказала ему, иначе он зашел бы ко мне перед уходом.

– Да, папа.

– И никакой надежды не подала?

– Нет… Я его уважаю, бесконечно, но этого не могу.

– А он что тебе сказал?

– Все, что мог сказать такой благородный человек, как он.

– Новое несчастье, – промолвил Плавицкий, – кто знает, не лишила ли ты меня куска хлеба на старости лет… Но я знал наперед: с этим ты считаться не станешь.

– Я не могла, не могла иначе.

– Не хочу тебя неволить. Пойду искать утешения там, где стариковское горе встречает сочувствие.

И пошел к Lours'y смотреть на игру в бильярд. На Машко он готов был согласиться, но блестящей партией его в общем не считал, полагая, что Марыне может представиться лучшая, и не слишком горевал о случившемся.

Спустя полчаса Марыня уже входила к пани Эмилии.

– Ну вот, камнем меньше на душе, – в дверях сказала она, – я нынче решительно отказала Машко.

Пани Эмилия молча ее обняла.

– Мне жаль его, – продолжала Марыня. – Он так благородно и деликатно поступил со мной; впрочем, иного от него и нельзя ожидать, и люби я его чуточку, хоть сейчас дала бы свое согласие.

И она пересказала пани Эмилии разговор с ним. Действительно, трудно было его за что-либо упрекнуть, и пани Эмилия была даже несколько удивлена: Машко, по ее мнению, был по натуре груб, и она не предполагала, что в столь трудную для него минуту он поведет себя так достойно и благородно.

– Дорогая Эмилька, – сказала Марыня, – твои дружеские чувства к пану Поланецкому мне известны, но если судить этих двух людей по делам их, а не словам, сразу станет ясна вся разница. Сравни.

– Никогда я не стану сравнивать, – отвечала пани Эмилия. – Сравнения здесь просто неуместны. Пан Станислав, на мой взгляд, на целую голову выше Машко, а ты судишь предвзято. По какому ты праву говоришь: «Один отнял Кшемень, другой хотел вернуть». Это же не так. Поланецкий его не отнимал, а сейчас, будь это в его власти, отдал бы тебе его с радостью. В тебе, Марыня, говорит предубеждение.

– Не предубеждение, а факты, с которыми нельзя не считаться.

– Ну, конечно, предубеждение, – повторила пани Эмилия, усадив ее рядом с собой. – И скажу, чем оно вызвано: он до сих пор тебе небезразличен.

Марыня вздрогнула, как от прикосновения к открытой ране.

– Пан Поланецкий мне небезразличен… Ты права… – помолчав, ответила она изменившимся голосом. – Но мое расположение обратилось в неприязнь, и знаешь что, Эмилька: случись мне между ними выбирать, я, не колеблясь, предпочла бы Машко.

Пани Эмилия опустила голову, и Марыня обвила руками ее шею.

– Мне так неприятно огорчать тебя, но не умею я кривить душой. Сдается мне, что и ты меня разлюбишь, и останусь я на свете одна-одинешенька.

И она была не так далека от истины. Несмотря на объятия и поцелуи при расставании, обе молодые женщины почувствовали, будто меж ними и правда пробежала какая-то тень, охладив прежде столь сердечные отношения.

Пани Эмилия несколько дней колебалась, передавать ли Марынины слова Поланецкому, но он так горячо просил не скрывать от него ничего, что она подумала: может, и лучше сказать ему все как есть.

– Спасибо, – поблагодарил он, выслушав ее. – Если панна Плавицкая меня презирает, мне ничего не остается, как смириться с этим, но сам себя презирать я не согласен. Я и так зашел слишком далеко. Вы, дорогая пани, знаете, что если я и провинился перед ней, то старался загладить свою вину и заслужить прощение. Остальное не в моей власти. Не скрою, мне тяжело, но размазней я никогда не был и не буду и сумею побороть свое чувство к панне Плавицкой, выброшу его в окошко, как ненужный хлам. Клятвенно вам это обещаю!

– Я вам верю, но скольких это стоит мучений.

– Ничего! – отвечал он почти весело. – Будет невтерпеж, попрошу вас рану перевязать – и знаю наперед: от одного прикосновения ваших добрых рук станет легче. Литуся вам поможет, и я даже не пикну.

Вернувшись после этого домой, он почувствовал прилив сил и энергии. Ему казалось, он сумеет обуздать свое чувство, переломить, как ломают палку о колено. И на несколько дней этого подъема хватило. Он нигде не появлялся, кроме конторы, где разговаривал с Бигелем только о делах, работая все дни напролет и не позволяя себе даже думать о Марыне.

Но не мог отогнать этих дум в бессонные ночи. И тогда со всей ясностью сознавал, что Марыня могла бы его полюбить, и выйти за него, и что лучшей жены не найти, – с ней он был бы счастлив, как ни с какой другой, и любил бы, как никого на свете.

От размышлений этих копилась печаль, она заполонила его существование и не покидала, точа, разъедая душу и тело, как ржавчина железо. И Поланецкий стал чахнуть.

Ломка чувства, как он убедился, влечет за собой и неизбежную ломку счастья. Никогда еще не ощущал он такой пустоты в себе и впереди себя и не понимал так ясно, что восполнить ее нечем. Понял он также, что можно любить женщину и не такой, какая она есть, а такой, какой бы могла быть. И тосковал безмерно.

Но не терял власти над собой и избегал встреч с Марыней. Зная заранее, в какие дни она бывает у пани Эмилии, он там не показывался.

Лишь когда Литка заболела, стал ежедневно бывать у пани Эмилии, проводя там целые дни и часами просиживая у постели больной вместе с Марыней.

ГЛАВА XV

Бедная девочка никак не могла оправиться после нового, небывало сильного сердечного приступа. Дни она проводила в гостиной на шезлонге: уступая ее просьбам, доктор и пани Эмилия разрешили ей подыматься на время с постели. Она любила, когда Поланецкий оставался подле нее, и болтала, о чем придется, с ним и матерью. С Марыней же, напротив, бывала молчалива, иногда подолгу всматриваясь в нее и подымая глаза к потолку, словно обдумывая что-то и стараясь понять, разобраться в себе. Случалось, и наедине с матерью впадала она в задумчивость, и как-то раз позвала, словно очнувшись ото сна:

– Мамочка, сядь, пожалуйста, поближе, вот сюда.

Пани Эмилия села; девочка обняла ее, склонив головку ей на плечо.

– Мамочка, – промолвила она нежным, ослабевшим от болезни голоском, – я хотела тебя о чем-то спросить, только не знаю, как это лучше сказать.

– О чем же, детка?

Литка помолчала, словно собираясь с мыслями, потом спросила:

– Мамочка, а если любишь кого-нибудь, что тогда?

– Если любишь, Литуся? – повторила вопрос пани Эмилия, не сразу поняв, что имеет в виду девочка.

Но та не умела выразиться ясней.

– Что тогда, мамочка?..

– Тогда хочется, чтобы любимый был здоров, вот как я тебе желаю здоровья.

– А еще?

– Чтобы он счастлив был и ему хорошо жилось на свете, а приключится с ним беда, хочется избавить его от страданий.

– А еще что?

– Чтобы всегда рядом был, как ты со мной, и любил, вот как ты меня любишь.

– Теперь я поняла, – сказала Литка задумчиво. – Я и сама так думала.

– Значит, верно думал, мой котик.

– Знаешь, мамочка, еще в Райхенгалле – помнишь, на Тумзее – я слыхала, что пан Стах любит Марыню. И теперь поняла: он, должно быть, очень несчастный, хотя ничего не говорит.

– Ты, котик, не устала? – спросила пани Эмилия, опасаясь, как бы девочка не разволновалась от этого разговора.

– Нет, нисколечко! Я теперь поняла: он хотел, чтобы она его полюбила, а она его не любит, и еще ему хотелось всегда быть с ней, а она живет с отцом и не хочет на нем жениться.

– Выйти замуж за него…

– Да, замуж. А он огорчается, да, мамочка?